Excerpt for Гадкие утята by , available in its entirety at Smashwords

This page may contain adult content. If you are under age 18, or you arrived by accident, please do not read further.

Ugly Ducklings

By Svami Matkhama

Copyright 2017 Michael Makushev

Smashwords Edition

Гадкие утята

Свами Матхама

Копирайт 2017 Михаил Макушев

Издательство Smashwords

Содержание.


Предисловие.


Глава 1. В поисках своего «я». Структура языка.

Глава 2. Смысл, который приходит первым & эмоции.

Глава 3. Совесть и Нарцисс. Дискурс и логика.

Глава 4. Случайная координата.

Глава 5. Пассажир без места.

Глава 6. «Мир, в котором живёт Нарцисс».

Глава 7. «Моя дорога в никуда».

Глава 8. «Вечное возвращение».


Предисловие.


На псевдоним «Свами Матхама» при первой публикации «Гадких утят» интернет выдал вердикт «два автора». Это был мистический знак. Возможно, интернет имел в виду себя, но, принимая знак, я решил, что авторами будут сын и отец: «Свами и Матхама». Сын сориентировал папу на идею и подключил к интернету. Папа выполнил саму работу. Кроме того, Жиль Делёз стал нашим соавтором. Можно подумать, что это мемуары, но это не так. Это метафизический трактат, написанный путём погружения в биографию, иначе все понятия пришлось бы определять отвлечённо...

Я услышал о Махатме от одного сказочника и с ошибкой запомнил слово. Позже ошибка разъяснилась, но я вспомнил о ней, когда выяснил несовпадение между смыслом и формами его созерцания. Я, тем самым, поставил мат всей честной компании философов, открыв его. Я не философ по образованию, но Делёз и сказал: «Это сделает уже только не философ».

У философии есть мечта – ответить на вопрос, что такое «я»: десять основных вопросов философии, так или иначе, сводимы к нему. Кант в своё время посвятил «я» первый канон метафизики «Критика чистого разума». Он надеялся, что в дальнейшем будет написан весь органон. И это эссе, по-старинному, называлось бы органон. Длинные цитирования в нём позволяют развернуть смысл, который лучше не редуцировать, передавая своими словами. Не только мы думали об этом. По словам Гегеля, Кант объективировал «я». Он, действительно, отождествил апперцепцию с «вещью в себе», а в «Критике практического разума» ещё и обосновал свободу нравственным законом. Человек, подчинённый морали, без свободы воли был бы автоматом. Кант ещё «опроверг» и cogito Декарта. «Я» получился у него в результате совершенно неопределённый и совпал с «вещью в себе». Чтобы не попасть впросак, Гегель уже отказался положить «я» в основу своей философии и заменил объективной логикой, а Ницше просто заявлял: «Нет никакого «я»! Но неожиданно английский нейрофизиолог Шеллингтон совпал с объективным «я» Канта. Он сделал довольно энергичное заявление: «Мы не имеем никакого права утверждать, что мозг является причиной мышления». К. Г. Юнг тоже высказывал мнение на основе своей обширной практики, что существует надперсональный слой психики. Таким образом, он тоже совпал с Кантом. Неопределённости в отношении «я» после этого, правда, меньше не стало. Недавно профессор Сергей Савельев сообщил о большом разнообразии морфологических структур мозга, что делает понятия национальной, расовой и половой идентичности иллюзорными. Некоторым образом, это тоже свидетельствует в пользу объективного «я». Тем не менее, такой «я» непредставим, это уже остановило развитие не только философии, но и науки о человеке в целом. «Гадкие утята» предлагают начать обсуждение вопроса заново в надежде по-новому взглянуть на «неразгаданный феномен человека».

Глава 1: В поисках своего я. Структура языка.


Эпиграф: «Нет устойчивых фактов,

всё течёт, недоступно, удалено:

наиболее прочны ещё, пожалуй, наши

мнения».


Ф. Ницше.


Я считал себя Гадким Утёнком примерно до шести с половиной лет. Это мнение стойко держалось с тех пор, как я себя помнил, и изменилось в один день, странный во всех отношениях: в этот день хоронили моего отца...

Когда я вышел на улицу, на ней никого не было. Солнце пряталось за тучи, но за спиной, будто, выросла воздушная стена и помешала вернуться домой. Я пошёл в ту сторону, где мы обычно играли... В поле зрения никто не появился, только Любка одиноко стояла у своих ворот и печально смотрела в даль. При моём приближении глаза у неё наполнились горечью. Кажется, она знала про отца.

Я остановился рядом и запрокинул к ней голову, на всякий случай всё равно приготовившись сказать про отца, но пока дерзость позволяла мне молчать. На секунду лицо Любки стало злым, потом по нему пробежала какая-то вина. Она с неожиданной лестью первой сказала:

– Ты симпатичный мальчик и уже многим нравишься!

Любка слыла пьяницей и проституткой. Я отнёсся к её словам скептически, но некоторая радость возникла. Я сообразил, что никогда не смотрел на себя с этой стороны, мне показалось, что именно Любка и знает. Радость хлынула сильней. Мой скептицизм стал таять, скоро перед мысленным взором засияла голубая пустота, в которой он весь растворился. Солнце в это время выглянуло из-за тучи и ласково согрело кожу. За моей спиной выросли крылья. Они до сих пор со мной.

Я все-таки должен задать себе вопрос, почему в раннем детстве у меня о себе такое впечатление: – Гадкий Утёнок.

Я был вполне любимым ребёнком. Об этом позволяет судить слышанная мной история. Баба Марфа как-то заглянула в окно детского садика, куда меня только что сдала. Она увидела, как воспитательница хлещет меня рукой по заднице и по спине одновременно. Я во весь голос ревел после расставания с бабкой. Бабка вернулась, сообщила воспитательнице всё, что о ней думает, и увела меня домой. Матери было велено искать другой садик.

Мать не забыла эти хлопоты и однажды показала мне садик, в который я сначала ходил, даже сказала, что я был в одной группе с девочкой, в которую потом влюбился в школе. Такая длинная связь с этой девочкой меня впечатлила, но садик я совершенно не помнил. Я вообще многого не помню. Не помню, как делали фотографию, где папа, мама и я. Я смотрю в сторону фотографа и в испуге тянусь к маминой груди за защитой: не помню таких близких с ней отношений.

Помню, как мама привела меня в больницу. Я стоял вместе с ней у двери, она говорила с какой-то полной тётей в белом халате, потом ушла на минутку, сказав мне: «Стой здесь!». Казалось, всё идёт, как обычно. Я ждал маму. Белая тётя набирала воду в большую, большую ванну. Я ещё не видел таких огромных ванн. Казалось, в ней можно бродить по грудь. Было удобно упираться ногами в твёрдое дно. Можно было даже нырять. Я нырял однажды в речке... Правда, спина торчала и течением сносило; в ванне нырять было бы не в пример удобней. Я уже мечтал об этом.

Тем временем все сроки возвращения мамы прошли. Кажется, я спросил у тёти, когда она вернётся. Тётя дала странный ответ: мама сегодня вообще не придёт, а мне надо мыться. Кажется, речь шла об этой ванне! Но, говоря со мной, тётя уже выключила воду. Она приказала раздеваться до гола и мыться с мылом. Я даже не возразил против того, чтобы раздеваться до гола, я только попросил побольше воды.

– Утонешь, сказала тётя, уходя в соседнюю комнату.

Дверь в дверном проёме отсутствовала, и я был доступен подглядыванию, но тётя молча дала понять, что смотреть на меня не собирается.

Тёпленькая полоска воды на поверхности быстро остывала и досаждала сыростью. Я втискивался в воду глубже, дно жгло холодом кожу. Мне ничего не оставалось, как мыться. Для этой цели тётя выдала мне новенькое мыло со свежими оттисками, но, когда я поворачивал его в ладошках, мыло норовило выскользнуть в воду и больно стукнуть по ноге. Скоро я догадался, как можно меньше в нём измазаться, смыл синей, мыльной водой то, что намазал, и без спроса вылез из ванны. Майка и плавки показались мне тёплыми и ласковыми.

В этот момент меня терзали ощущения Гадкого Утёнка: суровый тётин гнев мог обрушиться на мою голову. Я плохо помылся. На мыле остались все оттиски до мельчайших подробностей... Тётя молча согласилась с моим одеванием, даже не взглянула на новенькое мыло и повела меня по коридору. Мы пришли в какой-то кабинет. Там сидела маленькая белая тётя. Она властно отпустила полную тётю, и та покинула меня, как оказалось, навсегда в жизни. Маленькая белая тётя была со мной ласкова и сразу вызвала доверие. Правда, мне показалось, что совсем не обязательно брать кровь у меня из вены. Казалось, без этого можно обойтись. Никакие разумные доводы не лезли в голову, и я с ужасом смотрел, как шприц, почти толщиной с мою руку, медленно забирает кровь у меня из вены. На руке шевелись невидимые волосики, но самих волосиков я не видел, только чувствовал их движение. Помню свои мысли по этому поводу: «Этот укол мне ставили ни за что». В последний раз укол ставили всей детсадовской группе. Нам ещё измазали пальцы чёрной краской и прикладывали к холодной, гладкой доске, но это было не больно.

После процедуры меня вела по коридору уже третья белая тётя. Нам встретились ещё две тёти в длинных, цветных халатах. У одной тёте халат распахивался, демонстрируя длинную, ночную рубашку. Она была какая-то вся растрёпанная, ещё сверкнула на меня просто огромными зубами, проходя мимо. И голову, зачем-то, поворачивала. Я поёжился от её колючего внимания, а, заходя за угол, увидел, что она вообще стоит на месте и смотрит нам вслед горящими глазами... Из-за поворота послышались догоняющие шаги. Я не хотел оглядываться. Сзади раздался нелепый возглас: «Это мой сын!».

Рядом не было других детей, кроме меня, и я вынужденно вопросительно повернул голову. Растрёпанная тётя стояла сзади. Её подруга тоже оказалась рядом с ней... Губы у тёти были в непрерывном движении и открывали сразу все зубы. Зрачки расползались во всю радужную оболочку. В них колыхалось какое-то пламя. Тётя наклонилась ко мне, она хотела быть ласковой. Я увидел рядом с собой незнакомое, какое-то старое лицо. Я собрался, недоумевая, сказать, что у меня есть мама, но в этот момент осёкся, вспомнил, что мама только что ушла, ничего мне не сказав. Никогда мне в голову не приходило, что можно иметь другую маму... Вместе с мамой исчез папа. Все родственники тоже исчезли, дольше всех держалась бабка, но стала прозрачной.

Прежняя мама была молода, красива, все зубы сразу не показывала, носила аккуратные платья. Все сравнения были в пользу её. Я остро пожалел, что больше никогда её не увижу. Тётя протянула ко мне руки: «Иди к маме!». Её руки оказались возле моих рёбер. Я дёрнулся от них с омерзением. Я готов был уже хныкать и врать, что у меня есть мама...

Подруга, сосредоточенно смотревшая на нас, вдруг схватила тётю за локоть и стала оттаскивать от меня, та забилась и заборолась, стала рваться ко мне с силой, которую стоило применить на секунду раньше. На помощь подруге бросилась белая тётя, что сопровождала меня, вдвоём они оттащили «новую маму» на безопасное от меня расстояние...

Скоро я оказался в палате, дверь в которую не запиралась, а моя кровать стояла рядом с ней. Новая мама могла появиться в любой момент. Ночь я провёл тревожно, но она не появилась. Утром в коридоре раздался сдавленный крик, вырывавшийся во время какой-то борьбы и, кажется, принадлежавший зубастой тёте. Больше он ни разу не раздался... Но каждый день мне мерещилось, что зубастая тётя входит в палату. Дверь медленно открывается, она стоит на пороге и плотоядно смотрит на меня. После короткой борьбы мне приходил какой-то конец.

Кроме меня в палате было ещё два человека. Сухой старичок в пижаме всё время читал журналы, лёжа на подушке, и пузатый дядька со следами банок на спине всё время сидел на кровати. Старичок вызывал у меня, почему-то, больше доверия. Оба соседа мной не интересовались. Кажется, друг с другом тоже.

Я решил поговорит со старичком. Темой разговора была опасность для нас обоих. Мне требовался союзник. Пока я пытался сказать членораздельные слова, старичок молча косился на меня, потом продолжил читать. Как-то утром дверь в палату открылась. Моё сердце ушло в пятки. Но вошла приветливая, молодая сестра в белом халате. Скоро спина пузатого покрылась банками. Я отважился спросить у приветливой сестры про зубастую тётю, кажется, опять плохо объяснив. Мои хриплые слова были бессвязны и скоро оборвались, но сестра меня поняла, ничего не уточняя, кратко сказала: «Сумасшедшую увезли».

Почему-то, её слова не успокоили меня. Когда на меня нападали мысли о зубастой тёте, я прятался под кроватью. Лежать там было твёрдо и совершенно бесполезно: меня было видно с любого места в палате, по крайней мере, я сам обозревал её до потолка. Со стороны казалось, что я просто играю...

Отец снял меня с этой кичи. В один из унылых дней через открытое окно послышался его голос с улицы, громко звавший меня по имени. Не веря ушам, я влез на подоконник. Действительно, отец стоял под окном. Морщась от улыбки, я даже не поздоровался, сразу сказал, что хочу домой. Отец протянул руки: «Прыгай!».

Окно было на первом этаже. Я спрыгнул к нему на руки, не веря.

Я так оставался на руках у отца для скорости. Мы покинули больницу без всякого спроса... Во время этого марша я попробовал рассказать про зубастую тётю. Отец не вник, кажется, думал о чём-то своём. Тогда затаив дыхание, я спросил про маму. Он дал машинальный ответ: «Она ждёт дома». Я побоялся уточнять, но, кажется, мама у меня была та же самая. Когда мы дошли до знакомого перекрёстка, моё сознание окончательно посветлело. Больница оторвалась от меня.

Лицо зубастой тёти, почему-то, на долгие годы врезалось мне в память. Я узнавал его у бабки за зелёным частоколом палисадника, которая наблюдала, как я возвращаюсь домой из школы или иду в школу, и узнал однажды у жены. Она вздумала мне петь какую-то песню, глядела в глаза и двигала губами по зубам. Я вообще давно заметил, что она похожа на ту сумасшедшую, а одна из её родственниц была просто вылитой копией.

К сожалению, эти воспоминания не дают ответа на вопрос, откуда взялся Гадкий Утёнок. Он уже есть. Он проявил себя, когда я без спроса вылез из ванны.

Можно обратиться к воспоминаниям более ранним и отрывочным.

На мне майка и нет штанов. Я ем сырые яйца с хлебом за большим кухонным столом, Ложка уже стучит о дно чашки?

– Хочу ещё! – Крикнуть получилось отчётливо, но всё равно интересно: поняли меня или нет: обычно слышу в ответ одни вопросы. В этот раз мама не переспрашивает, но она говорит совсем не то, что я ожидал: – Надо просить бабушку. Это бабушкины яйца!

– Надо просить бабушку! – виновато вторит ей отец.

Моя радость по поводу внятной речи стала остывать... Бабушка сидит рядом на кровати. Кому я кричал?

Бабушка уже встала и готова к действию, но мой аппетит впервые не встречает у неё одобрения. Она вслух сомневается: «Можно ли мне яйца?».

Я тоже понял, что она сказала, и недоумение охватывает меня. Судя по всему, мне отдельно придётся просить бабушку. Я не понимаю, что мычу. От сознательных усилий слова исчезают из головы. Бабушка демонстрирует своё разорение и лезет в подпол: опять появляются два яйца. Я начинаю их есть, но вкуснейшие яйца превратились в скользкое месиво.

Что за чудной разговор был? Я не могу поверить, что бабушке жалко для меня яйца, они навалены горой в глубокой чашке в подполе...

Смысл этого разговора сейчас мне позволяет восстановить семейное предание. Мать как-то рассказала, что я раздавил доской бабкиных цыплят. Ещё удивленно переспрашивала: «Ты что, совсем ничего не помнишь?». Я не помнил, но потом, будто, нафантазировал... с живым интересом тянусь к жёлтеньким цыплятам, облокотился на доску, что была мне по пояс, и отгораживала их место от ограды, не резко упал с ней. Под доской оказалось несколько замерших цыплят. Вины я не чувствовал и быстро забыл. Цыплята ничем от себя не отличались.

Видимо, мамина очередь была следить за мной. Бабка взяла с неё деньги за цыплят. В том разговоре мама демонстрировала фронду. Ей, действительно, удалось вбить клин в моё единство с бабкой. Кажется, с того момента я стал различать себя и бабку...

Ещё припоминаю, как баба Марфа пугает меня даже смотреть в сторону тоненьких, беленьких кур, что параллельно гуляют со мной во дворе. Баба Марфа, почему-то, называет их цыплятами. Эти беленькие куры меня не совсем интересуют. Она только понапрасну привлекает моё внимание. Запрет довольно неудобный: кажется, я должен отводить глаза от каждой и бежать в другую сторону. Двор слишком ограничен для этого. Может, мне вообще стоять в углу лицом к стене?

Видя какой-то сон под утро, я почти дотянулся до сознания проснуться, но чуть раньше, чем это случилось, почувствовал себя в тёплой луже и встал на ноги в кроватке, чтобы не валяться в остывающей сырости. Оказалось, что баба Марфа уже не спит, она сняла с меня мокрую майку и спустила на пол, чтобы перестелить. В кухне трещит печка.

Я выбегаю посмотреть, как падают красные угольки в поддувало. Вообще-то, мне запрещено лезть к печке, чтобы парировать возможные возражения бабушки, я сел на корточках подальше от заслонок. В поддувало только что удачно выпал даже не уголёк, а маленький огонёк.

Тамарка лежит, почему-то, на бабушкиной кровати под одеялом... никогда её там не видел. Вдруг она говорит обиженным голосом:

Как не стыдно! Писька торчит.

Что такое Тамарка выдумала? Я и без того не уверен в своих действиях.

Писька из меня всегда торчит, правда, сейчас только кожа на мне, нет даже майки, но и она письку не закрывает. Почему Тамарка никогда не обижалась? Мне и в голову мне не приходило стыдиться.

Я пробую представить себе стыд. Какая-то сырость в области живота представляется... Кажется, в это время мне предписано стыдиться ссаться в кровать.

Это предписание интонационное. Я искренне сотрудничаю с Тамариной интонацией. После этого я, видимо, стал в курсе, что меня не должны видеть голым. В больнице в моём сознании это уже есть.

Еще один эпизод. Мы с Тамаркой ужинаем за маленьким кухонным столом. Я громко объявляю: «Хочу какать!». Похвала обеспечена. Бабка не похвалила, но соглашается: «Беги на горшок!». Бегу. Штанов на мне нет. Горшок стоит в двух метрах у печки, и накрыт крышкой. Но, кажется, у меня нет времени возиться с крышкой, не успеваю. Я быстро сажусь на пол рядом с горшком и какаю. Кожа осталась чистой. Мне радостно. Я – молодец!

Тамарка опять обиженно хихикает: – Мы еди-им! – Она опять меня не одобряет. Бабка смотрит на всё молча. Тоже не сказала, что я – молодец. Какое-то сомнение в своих действиях у меня возникло, но с ощущением Гадкого Утёнка это не связано.

На самом деле, Тамара никогда меня не смущала. Видимо, дело, тоже в интонациях. Ей пятнадцать лет. Она ещё не взрослая, но я об этом не знаю.

Вот, как бабке удалось сделать так, что я не могу потрогать духовку, не преодолев себя. Запрет никак не ограничен рамками времени, а ручка духовки нагревается в последнюю очередь, сначала она совсем не горячая. Вообще-то, бабка запретила трогать все заслонки, но я обжигался только о духовку. Когда она совсем не горячая, я тоже могу прикоснуться к её ручке, только переломив себя. Когда летом печка стояла долгое время не топленной, я прикасался и к другим заслонкам. Холод от них тпроникал в кожу пальцев, как ожог. Это было какое-то внушение.

Бабка уходила куда-то с Тамаркой. Она хотела взять меня с собой, но передумала. Была поглощена предстоящим делом. Я остался с родителями. Скоро матери тоже нужно было куда-то уйти: вопрос взять меня с собой даже не стоял. Как виноватая, она говорила отцу от двери, что быстро вернётся. Всё интересное в этот день проходило мимо меня... Папа сидел на табуретке в кухне, между нами повисло угрюмое молчание, когда мать ушла. Я решил проявить инициативу в какой-нибудь беседе и сказал: – Хочу писить!

Ведро стояло рядом с печкой, я умел им пользоваться. Папа взорвался:

– Ну, что тебе кепку подставить?!

Другой эпизод общения с отцом. Мы сидим на корточках во дворе. Он решил мне доказать, что ракета летит не как самолёт, нарисовал на земле самолёт с крыльями, а рядом какую-то бескрылую ракету, летающую не по воздуху, а куда-то в космос. Я заинтригован, потому что впервые слышу о самолёте. Папа объясняет: «У неё отрывается первая ступень, она летит на второй, потом отрывается вторая ступень, она летит на третьей. Понял?».

Я уже мысленно полетел на самолёте по воздуху, но вернуть папу к разговору о нём как-то боязно. Мне представилась наша изба, которая летит в небе. Ступенька отрывается от крыльца. Я не понимаю, как это влияет на полет избы, но у папы не переспрашиваю. Вторая тоже отрывается: изба от этого может и не развалится, но третьей ступеньки у крыльца не было. Я всё равно сказал папе, что понял, как летит ракета. Нет, папа не вызывает у меня никаких ощущений Гадкого Утёнка. Я, скорее, себя чувствую в опасности...

В настоящее время бабкина изба, летевшая в небе и терявшая ступени от крыльца, затонула в земле, только кончик крыши торчит, как нос корабля.

Баба Марфа как-то сказала, что отец был уважительным сыном, называл её всегда «мама», никогда: «мать». Однажды он сильно на неё разозлился, но всё равно выговорил правильно. Это – система уважения.

Разумеется, речь идет об уважении к мнению старших. Сами старшие на равных боролись за свои мнения. Семейное предание сохранило историю для меня, как дед требовал денег на водку от бабки. На фронте он пристрастился. И бабка уходила из избы ночевать к соседке, чтобы денег ему не давать и нервы себе не трепать. К утру дед остывал. Соседка, к которой она уходила ночевать, имела такого же мужа. Она стала моей второй бабкой.

Думаю, что бабка и присмотрела мою мать во время таких ночёвок. Мать говорила, что сначала относилась к отцу, как к соседу. Она младше на шесть лет, по её словам, у него были свои взрослые девки. Баба Нюра рассказывала, как бабка пришла свататься:Уведёт без свадьбы! Кошку из-под стола выманить нечем! – На это баба Нюра ответила достойно:Так не уведёт! Пусть сначала распишется в загсе. А свадьба мне твоя не нужна! – Так что меня придумали бабки. Они заключили между собой компромиссное соглашение и оказали влияние на детей. Оба деда к этому времени уже умерли, это было уже бабье царство.

После загса мать ночевала у себя дома. Отец уговорил её жить вместе только через неделю.

Может, я произвольно толкую факты, но такое сватовство имело для меня страннейшие последствия: я не был ни на одной свадьбе в своей жизни. Тётя Вера – старшая сестра материпослужила катализатором этой странности: вдруг не захотела, чтобы я был на свадьбе её дочери, а своей двоюродной сестры. Мне было тринадцать или четырнадцать лет, моё сознание, видимо, нужно было тренировать, у бабы Нюры «с Верой» даже спор на эту тему вышел.

Когда я с изумлением услышал от бабы Нюры, что не попаду на свадьбу, на которую я, признаться честно, и не собирался, я почувствовал облегчение. Это казалось вообще новостью, что я должен туда ехать. Когда вступали в брак другие братья и сёстры, я жил далеко от дома, и мой отсутствие на свадьбах стало традицией. Правда, первое вино в своей жизни я выпил на свадьбе. Это был последний день свадьбы старшего брата моего друга, его мать посадила за стол без жениха и невесты уже совсем молоденьких. Нас набралось человек пять или семь. Я поднёс вино к губам, будто яд, и выпил...

Кошка, которую «из-под стола выманить нечем», заслуживает отдельного рассказа. По словам Тамары, она пропадала где-то целый год. Её долго искала именно Тамара. Кошка, по её словам, была красивая: гладкая чёрная шерсть, белые кончики лапок, ушек и хвоста, на груди белая бабочка. И вот Тамаре стало казаться, что кошка мяукает на улице, а дома у всех разболелась голова. Бабка сказала деду: «Отведи ты её к доктору! Что ей всё время кажется?» В это врем баба Нюра стала стучать им в окно и кричать с улицы: – Ваша кошка нашлась! Кошка разбегалась на дверь и прыгала, громко мяукая. Баба Нюра увидела это и, когда зашла в избу, почувствовала угар... Мой отец в это время служил в армии. Тёти Вали не было дома. Это её попросили прикрыть заслонку, когда она убегала на танцы. И она сильно двинула её. На моей памяти тётя Валя с нами не жила. Она вышла замуж. Младшее поколение между собой тоже боролось за мнения. Мой отец мог дать подзатыльник тёте Вале, с Тамарой он тоже не вполне щепетилен.

Зимой дверной проём сенок заносило снегом. Белая плёнка набивалась до самых верхних углов, и, когда открывали дверь, казалось, что выхода нет. Мой папа хитростью выманивал Тамару из тёпленькой постели посмотреть, что там во дворе собака наделала. Та вставала, надевала пимы, и папа бросал её через дверь «прочистить проход». Хищная шутка заставляла Тамару визжать. Но небрежное отношение к младшенькой всё-таки чувствуется. В нужном случае Тамара тоже давала отпор. За неё заступался дед. Она шантажировала этим папу и тётю Валю.

Где же Гадкий Утёнок?

Мы с матерью идём в гости. Она не разрешает снять колючую шапку и расстегнуть пальто, я услышал в голосе непреклонную интонацию. Под тесным пальто ещё костюм с начёсом. Его бы одного хватило для такой погоды... Шапка прокалывает голову до самого черепа, но я оставляю намерение плакать, передвигаю ноги и чувствую себя Гадким Утёнком. Мы отошли от дома на квартал, идти ещё целых три, дома с бабкой было комфортно. Мама ласково привязалась: «Пойдём, да пойдём...». Домой бы вернуться! Я не имею права расстегнуть пальто и снять шапку, не контролирую пределы собственного тела. Моя «воля к власти» ущемлена. Я запомнил этот случай, потому что тогда не заплакал. В гостях меня раздевают, но я, по-прежнему, Гадкий Утёнок. Меня снова оденут и выведут на крыльцо, чтобы сфотографировать. На фотографии стоит дата. Мне два года...

Фотограф что-то заподозрил и второй раз вывел меня уже без пальто и шапки. На этом снимке я прикоснулся ладошками к животу. Жест, что я готов оставаться таким. Выражение лица на снимках не отличается... Я уже умею скрывать свои чувства.

Эта шапка долго никуда не могла деться. Когда я учился в институте, то ходил в ней на лыжах. Она по-прежнему колола голову...

Иногда мать тревожно говорила: «Опять ты будешь уросить?». – почему-то, когда мне совсем не хотелось. Я обещал не «уросить», проявляя какую-то заботу о ней. Но своих слёз я не помню. Видимо, они снимали мне стресс и забывались. Я не замечал, что ими кого-то контролирую.

В тех гостях мы бывали не раз, и всё время я чувствовал там себя Гадким Утёнком. Сами хозяева были прекраснейшие люди, ничего у меня не вызывали. Видимо, рядом была мать. Пребывание в гостях ещё вызывало принуждённое состояние... Однажды я бегал там с другими детьми во дворе. Меня и двух дочек хозяев, которые были старше, отправили погулять. Во дворе этого дома жило, оказывается, много детей. Я не делал попыток познакомиться с кем-то, молча бежал за каким-нибудь ребёнком, потом останавливался. Мне захотелось в сортир. Он белел в углу двора, но, казалось, в спину будут смотреть огромные глаза, если я туда побегу. Глупо бояться больших глаз и самому себя выдавать. Одна из дочек, которой я больше доверяю, меня проводила. Внутри сортира – острый запах хлорки. Я глянул в глубокую, вонючую яму и серьёзно испугался. В ней кишели белые черви. Сюда бы следовало идти с мамой! Маринка деликатно предлагает меня подержать, но я не могу себе позволить с ней такие отношения. Она мне нравится, правда, учится в школе дольше, чем я живу. После того, как я закрылся в туалете, мысль сложиться над глубокой ямой в неустойчивом равновесии всё равно вызывает у меня ужас, нагадить в штаны тоже не выход. К маме бежать поздно. Я выбираю не самый приличный способ действий и какаю на пол, не покидая сортира. В принципе, это можно было бы сделать и на улице рядом с ним, но тогда я бы отсвечивал голыми частями тела при множестве народа.

Через некоторое время во дворе поднимается тихих переполох. Какой-то парень задает вопросы. Он подходит к девочкам. Я уже убежал за ограду и смотрю на это через частокол, в принципе, можно удрать и домой. Я помню дорогу. Всё время прямо, пока не увижу свой дом. Мама потом сама придёт. Но я испытываю колебания, потому что мы так никогда не поступали. Кажется, Маринка не выдает. Светка показывает на меня головой...

Парень подходит. Я «честно» отвечаю на его вопрос: «Нет, я не какал в уборной на пол». В этот момент Гадкий Утенок распускает во мне все свои лепестки...

Кажется, я поймал его за руку! Он связан с враньём, надо только расширить понятие... Когда я иду в гости и не плачу, и не стягиваю шапку с головы, я тоже вру. Так жить нельзя! Вообще, когда мать тянет меня за руку, мне нужно в обратную сторону, мне нужно домой.

Я был Гадким Утёнком и на новогоднем утреннике. Когда мать стянула с меня пальто и верхние штаны, я был навеки опозорен, потому что это было на глазах у девочки, в которую я сразу же безнадёжно влюбился. Эта девочка, как светлый ангел, была в белой обуви и в белом платье с сияющей короной на голове. Она смотрела своими большими, прозрачными глазами, как меня раздевают. Мать в это время безжалостно разоблачила на мне голую полоску тела между короткими штанами и чулками. Я согласился на эти чулки, потому что думал: мы снимем их незаметно, когда придём. Это был с моей стороны жуткий компромисс надевать их вообще, мне не хотелось иметь их даже под одеждой. Мать обещала снять чулки, когда мы придём, но я не ожидал, что это будет так демонстративно. Потом она повела себя вообще вероломно: «Оставайся в чулках!».

И утренник превратился в пытку. Из-за полоски тела между чулками и штанами я чувствовал себя неприлично голым. Мне хотелось, забившись в угол, быть невидимым и плакать. Как плакать в углах больших, голых комнат незаметно? Поэтому я вёл себя «нормально», только прятался в толпе детей, чтобы не встречаться глазами с этой девочкой, уходил за ёлку от той части зала, где по моим расчётам, была она...

Бесконечно униженный чулками, я был ещё и сфотографирован матерью. Мой позор растягивался навеки... Это была последняя капля... Я хотел наотрез отказаться, но мог настаивать на этом, только плача, и этим привлёк бы к себе общее внимание... в чулках. Я жёстко сгорал перед фотографом. Кажется, нет несчастней меня существа, чем в тот момент, но, к своему удивлению, я вижу на снимке доверчивые глаза, и грудь доверчиво подаётся вперёд, и даже кривая улыбка на лице. Я едва ли не веселюсь! Не смотря на длительные мучения и желание слёз, моё состояние совершенно не читается. Я – невидимка. Это – моё определение.

Светло-жёлтая рубаха крест-накрест опоясана лямками штанов. Короткие рукава свисают до локтей. Я остро чувствовал её бесформенность. Я всё равно – маленький и нежный. Даже открытая белая полоска ног между штанами и чулками не портит такого малыша.

Сейчас мне кажется, что всё нормально. Наверно, я мог бы не прятаться за ёлкой, бегать рядом с девочкой в сверкающей короне и даже встречаться с ней глазами. На мне бы болтались штаны на лямках и жёлтая рубаха. Всё это я мог терпеть. На мне только не должно было быть чулок! Я бы, наверное, мог сказать этой девочке что-нибудь. Это был бы фантастический флирт. Но всё это представляется мне возможным, я переписываю историю, потому что чулки на мне больше не болят.

«Снежинок» на ёлке было несколько. Одна из них попала на мой снимок. Она – брюнетка: соски под платьицем и мягкости на ногах... Вот кому хотелось сфотографироваться.

Чаще всего мне приходится «врать», когда я иду в детский садик. Я хочу носить шарф под пальто, как взрослые, но это невозможно доказать матери. Даже невозможно доказать, что узел сзади – совсем не теплее – он завязан так, что мне не доступен. И в детский сад шагает Гадкий Утёнок. Откуда взялась эта «система терпения»? Почему на фотографии, где папа, мама и я,я испуганно тянусь к маминой груди и ничего ещё не умею терпеть, а на снимке, где мне всего два года, я – Гадкий Утёнок? Что стало определять меня за промежуток времени, который не может быть длинным?

Мама ласково уговаривает пойти с ней на улицу, её аргумент: там тепло и легко дышится. Мне и в избе легко дышится. Но трудно измышлять слова для отказа. По вынужденному поводу я плохо их выговариваю. Тем более, мамина ласковость требует конгруэнтности с моей стороны. Я поддаюсь на уговоры. Мама натягивает на меня тяжёлое пальто, валенки, шапку... шарф завязывает сзади. Я оказываюсь во дворе в солнечный, мартовский денёк. Воздух всё равно холодно касается щёк. Никакой он не тёплый! По сплошному сугробу во дворе тянется тропинка в огород. Я могу пойти по ней, больше идти всё равно некуда, но всё, что требует движений, вызывает у меня какую-то тяжесть в мыслях.

В демисезонном пальто, стареньком и лёгком, мама отбрасывает штыковой лопатой снег от сенок. Её голова вместо шали покрыта лёгким платком. Она смотрит на меня и всё время улыбается. Я вижу единственный выход из положения: «Возьми меня на ручки!». Моё лицо будет рядом с её лицом, так теплее, не таким тяжёлым покажется пальто.

Тоненькое лицо мамы смотрит на меня с недоумением, оно – как на фотографии. Она отказывается. Я понимаю, что просить бесполезно, и замираю на тропинке. Щёки от холода не спрячешь. Мои отношения с матерью замерзают на этом весеннем ветерке...

Однажды мы с Петькой поиграли как-то не так. Это был, видимо, конец мая. Мы бегали в рубашках с коротким рукавом во дворе детсада, кажется, я гонялся за Петькой. Он бегал и хихикал. Мы радовались жизни и совсем не понимали, что нам говорит воспитательница. Угрозу в её словах со спокойной интонацией я заметил, но прочитал их по верхнему слою: она обещала всё рассказать матери. Я даже не понимал, что именно расскажет. Мы ровным счётом ничего не делали. Эта незнакомая воспитательница, работавшая с нами первый и, видимо, единственный день, зачем-то, сдержала слово. По дороге домой мать стала талдычить мне то же самое. То, что нам вменялось, было неправдой: не было у нас намерений! Я надеялся, что мать это понимает. Мне не хотелось объяснять пустяки, и я совсем не старался оправдываться, слушал её с досадой и без страха. Тогда мать несколько раз повторила, что не будет молчать, всё расскажет отцу. Я не понял, что она расскажет, моделировал ситуацию, но отец из неё всё время выпадал. Он меня не наказывал. Я даже не представлял, что он может мне сделать, но дома пустые выдумки про меня могли слушать бабка и Тамара. Где им ещё быть, если не дома? Баба Марфа меня тоже не наказывала. Я мимолётно подумал о Тамаре... это было вообще смешно, но, по словам матери, мне грозила дома какая-то злейшая опасность. В очередной раз она сказала, что не будет молчать. Я уже отчаялся слушать её, и слёзы хлынули из меня: – Не рассказывай!!!

Я немедленно оценил эти слёзы и добавил нужную интонацию: «Видишь, я раскаялся!». Моё отчаяние немедленно стало расчётливым, и в тот момент я не чувствовал себя Гадким Утёнком. Внутренне я остался наглым и цинично лгал матери. Эти слёзы я, почему-то, запомнил.

Каким-то детским голосом мать стала говорить, что она и так всё время молчит, мне же всё сходит с рук. Эта клевета на меня звучала, как жалоба. В её голосе изменилась интонация... Я немедленно успокоился.

Слёзы, которые я запомнил, не снимали мне стресс. Его не было. Была какая-то отчаянная, внутренняя активность, по сути, тоже стрессовая, но что-то тут тонко запутано. Кажется, я врал матери, но не врал себе. Когда я чувствую себя Гадким Утёнком, видимо, я вру себе; например, что эту шапку можно терпеть. Я всегда мог что-то делать и быть более активным, например, не говорить с парнем, а удрать ещё дальше или вообще уйти домой.

Теперь задним числом я понимаю, о чём у матери шла речь. В её семейных разговорах стало больше молчания... Как-то к нам в гости пришла крёстная отца – тётя Таня. Она любила выпить, и отец с ней, видимо, выпил. Помню, тётя Таня сидит в кухне за столом, за которым бабка готовит, это обстановка – самая неофициальная.

Вдруг разговор сделался каким-то напряжённым. Тётя Таня к кому-то оборачивается и отвечает, со сжатыми губами. Отца где-то в избе нет. Бабка сидит рядом с ней на кровати: так оборачиваться к ней не было бы нужды. За спиной у тёти Тани, видимо, моя мать и выражает претензии по поводу спаивания мужа. Скоро тётя Таня исчезает из гостей, а вернувшийся в избу отец вдруг сделался пьяным: разъярённо ломает стол у нас в комнате. Верхняя доска, которую он оторвал, покрылась щучьими зубьями из мелких гвоздей. Там, где он его крушит, вспыхнул то ли электрический свет, то ли ярчайшая ругань и всё это несётся с резким, металлическим визгом гвоздей. Мы с матерью спешно покидаем избу.

Баба Нюра постелила нам толстый, мягкий матрас на полу. По крайней мере, мне понравилось на нём спать. Возможно, это была перина. Сумрак и тишина тоже понравились. Я выражаю мысль жить здесь. Мать молчит в ответ. Баба Нюра тоже не поддержала разговор... Когда за окном засерел день, ставень неприятно задребезжал. Баба Нюра уверена, что это пришёл отец. Мне кажется, что он не мог прийти. Мы убежали от него, больше не будем видеться. К моему удивлению, мать выходит на этот стук, с кем-то бубнит на крыльце. Через некоторое время я водворён в избу.

Матери нет. Отец чинит разбитый стол. Бабка качает на него головой. Папа не огрызается, свесил свою голову. Я тоже качаю на него головой. Меня при этом удивляет, что он умеет делать столы.

Если бабка в схватках с дедом возвращалась в избу победительницей, то мать вернулась проигравшей. Не смотря на извинения, принесённые отцом, ей в дальнейшем пришлось фильтровать базар. Для неё наступило то самое молчание. Когда отец строил наш дом, она предлагала сделать разрыв между избой и новым домом, хотя бы на метр. Он её уже не слушал. В результате получилась пристройка: после смерти отца мы жили в ней с матерью, но официально она принадлежала бабе Марфе. Благодаря этому мать получила сначала комнату, потом ещё через сколько-то лет квартиру. Так что её «молчание» оказалось судьбоносным, а толчком к нему послужила крёстная отца, любившая выпить.

Крёстные вообще почитались в родне отца. Баба Марфа мне многократно подчёркивала, что Тамара – моя крёстная, дядя Толя – мой крёстный. На самом деле, у меня даже три крёстных. В церковь ходила ещё одна моя младшая тётя: они с Тамарой были соседки и подружки. Мои молоденькие тётки делили обязанности, держали меня по очереди. Дядя Толя нёс меня в церковь, а поход возглавляла баба Нюра.

Когда дом был построен, крёстная отца выступила с речью. Её слушал я и кто-то ещё... Тётя Таня сказала, что перед тем, как поселиться в новый дом, туда нужно запустить на ночь собаку, кошку и петуха, не кормленных три дня. Если к утру сдохнет петух, жить в доме можно, если сдохнет кошка или собака, жить, кажется, было нельзя. В доме будет покойник. Выслушав её, я не понял, почему животные не могут выжить все сразу, представить себе, что в новом доме не жить при любом раскладе гадания, тоже не смог.

Отец погиб почти сразу, как в доме расставили вещи. Его отправили в командировку на уборку урожая, перед отъездом он видел сон, как упал с моста в реку с машиной. Так и случилось. Когда его привезли домой, мать сказала, чтобы я ночевал у бабы Марфы. Самой бабы Марфы где-то не было. Я спал один на её широкой кровати и прекрасно выспался.

Утром по приказу матери я пошёл в дом. Баба Марфа сидела у гроба... Этот гроб смутил меня. Почему отец лежал не на кровати? Я ощутил серьёзное что-то, но с закрытыми глазами отец от себя ничем не отличался. Я, на всякий случай, поинтересовался у бабы Марфы, когда он встанет. Её морщинки стали мокрыми: «Он не встанет». На следующий вопрос она ответила после длинной паузы. По её словам, его было бесполезно щекотить. Я не поверил, но развивать тему не стал, проявил осторожность, хотя не боялся с бабой Марфой говорить о чём угодно.

Она сидела у гроба какая-то несчастная, одинокая. Я побыл с ней недолго и пошёл на улицу, где встретил Любку.

Самыми весёлыми в тот день были музыканты, с ними во дворе стало тесно. Нас, оказывается, знало много народу. Какое-то время отца несли по улице, потом повезли на машине. Я ехал со всеми в автобусе. Помню, как баба Марфа рыдала в открытую могилу, стоя на коленях, рядом голосили тётки отца. Наверное, не было на свете таких отчаянных похорон. Позже тётки зачастили к нам. Они гладили меня по головке и называли сироткой. Это слово мне не понравилось, я отверг его, как программу. С тех пор тётки отца стали для меня какими-то неприятными знакомыми.

Видимо, система уважения досталась бабке в наследство. Я сужу об этом по её рассказам... Что-то много сестёр было у бабки. Ещё было девятнадцать коров, двенадцать лошадей, тьма овец, и что-то не считано... Бабка сказала: «Работали всей семьёй, никого не нанимали». Я, почему-то, запомнил. Мысли у меня тогда разбежались. Мой прадед был кулаком, что ли? То ли мне – пионеру – стыдно стало, то ли наоборот... Чтобы дочери не убегали на гулянье, прадед запирал их на ночь то ли в овине, то ли в амбаре. И одна из них, кажется, Дунька подставляла к стене этой тюрьмы оглоблю и то ли вылазила из овина, то ли перелазила через овин... Бабка сказала: «Отец бы её убил, если б узнал!». На морщинистом её лице зажглись выцветшие глаза. Я заподозрил, что она сама хотела убегать на гулянье к парням, но, казалось, всё было так давно, что не имело смысла и спрашивать. Ещё, казалось, что бабка что-то не договаривает про Дуньку. Потом она сама родила такую же «Дуньку», только её звали тётя Валя.

Хоть и не убегала бабка из овина, но тоже была не промах, у какого-то жениха «возле налоя» закапали слёзы, когда он её увидел. Имя этого жениха бабка произносила сладко: «Ванюшка». Это был сначала бабкин жених. Дело разладилось у них из-за какого-то простенького разговорца. Казалось, после таких слов можно только крепче обняться, – бабка припоминала самые мирные интонации. Но одновременно складывалось впечатление, что она сама и виновата... После их ссоры родители решили женить Ванюшку.

Венчание шло в церкви. Церковь в словах бабки всплыла вместо загса и меня удивила. В эту церковь набилась вся деревня. Бабка сидела дома, но какая-то толстогубая подруга в красных бусах (красивая) пришла к ней и стала уговаривать: «Идём Марфуня, посмотрим свадьбу!». Бабка не хотела идти, но подруга пела и пела... И бабка явилась с ней в церковь, сквозь толпу прошла в первый ряд, и у жениха закапали слёзы. Поп в это время водил молодых вокруг «налоя». Сестра жениха бросилась бабке на шею: – Марфуня, что же ты наделала!

Я пробовал представить себе, как моя морщинистая бабка проходит в первый ряд сквозь жиденькую толпу, которую всегда видел в церкви. На меня это никакого впечатления не производило, но Ванюшку всё равно было жалко. Я немного одумался. Скоро его существование даже вызвало у меня досаду. Он мог стать бабкиным мужем: у них были бы другие дети. Если без тёти Вали можно было обойтись, то Тамару было жалко. Она не могла ничего сказать, не улыбаясь, отца в это время уже не было на свете, но моё существование тоже было под вопросом. Я подозрительно покосился на бабку:

– А где был дед?

Дед был из другой деревни. Бабку сосватал какой-то старик, который слыл колдуном, остановил её возле курятника (тут я сообразил, что это не тот курятник, который я знаю), дёрнул за косу «до трёх раз»: – Пойдёшь за...? – И назвал деда. Бабка выпучила глаза, как шестнадцатилетняя, вспоминая свой ответ: «Понравится, так пойду!». Деда она никогда не видела. Вдруг бабка обратила внимание на меня: «А ведь ты не будешь ко мне на могилки ходить».

Я удивился. Казалось, такая наша жизнь никогда не кончится. Всё-таки я решил так сложно не противоречить:

– Буду ходить!

– Нет, не будешь...

Бабка оказалась права. Я не был на её похоронах, жил в другом городе, «на могилках» был тоже считанные разы, если Тамара не отведёт, не найду.

На самом деле, это бабка первой сообщила мне, что я «пригожий». Тогда информация шла в контексте, и я пропустил её мимо ушей... Сначала бабка тащила меня за руку через дорогу, чтобы посидеть с соседской бабкой на солнышке, а я бы поиграл с её внучкой. Я упирался от стыда. На следующий день я сам тянул бабку через дорогу. Она решила охладить мой любовный пыл. «Людка старей тебя на год, у неё рот, как куриная гузка. А тымальчик пригожий». Эти слова были направлены против моего желания играть с Людкой. Кстати, в детстве Людка была миленькой девочкой. Верхняя толстая губка её даже украшала. Мать у Людки симпатичная женщина, бабка –красивая, увядшая старуха. Моя бабка в курсе про толстые губы: подруга в красных бусах у неё – красивая.

Почему прогноз по поводу Людки оказался таким точным? Я встретил однажды взрослую Людку: лиловое лицо было покрыто множеством прыщей, верхняя толстая губа только подчёркивала сжатость нижней, которая запирала лицо на замок. Умела бабка «вспоминать» будущее. Я догадываюсь, как она могла предвидеть «могилки»: спроецировав мою невнимательность к себе на будущее. Невнимательность при жизни – невнимательность после смерти, а «могилки» для неё имели смысл. Это для меня были просто грядки. Её прозорливость по поводу могилок можно переоценить, но как распознать Людку?

В то же самое время у меня самого однажды получилось что-то подобное. Первого сентября после линейки мы набивали коридор школы тесным строем. И в этой публичности Хлеба громко попросил у технички закурить. Я понял, как он будет жить, как именно для него всё кончится. Это каким-то образом было в интонации его голоса... Хлеба был умней меня. Сравнивая себя с ним, я испытывал комплекс неполноценности, но он не смог свернуть с прямой линии воспринятого мной пути. Представление этого пути было за пределами моего опыта, но каким-то простым образом входило в него.

Ещё фантастичней был случай, когда я лежал на бабкиной кровати и, роясь в памяти, не нашёл эпизодов, где я – взрослый. Это был непорядок. Я совершил усилие на собой. Наконец, я увидел, как вылез из полного автобуса в красной, клетчатой рубахе, раздражённый давкой. Детей рядом нет, чтобы сравнить, а взрослые как-то рассосались или далеко, но у меня впечатление, что я не отличаюсь от окружающих своими размерами. Моя детская грудь всегда в общественном транспорте находилась на уровне поясов. Мне никогда не было тесно ни в какой давке. Не было у меня опыта такого раздражения... Я «вылез» из автобуса в самой дальней точке известного мира. Бабка возила меня туда пару раз. Мы выходили на узкую обочину и шли по какой-то грязи в гости к тётке отца. В «видении» я вылез на асфальтовый тротуар, широкий, как дорога. Таких широких тротуаров я в своей жизни в тот момент ещё не знал, возможно, их и не существовало. Они возникли позже в моём опыте. Потом я двинулся пешком в ту же сторону, куда шёл автобус, будто, мне и пойти больше некуда. Автобус шёл в сторону заводов. Я показался работягой самому себе и тревожно посмотрел на свои ладони. Они не были пропитаны мазутом.

Воздух, которым я дышал в видении, будто, содержал густую пыль и нестерпимо резал лёгкие. Я осмотрел окружающее пространство. Воздух был прозрачный до самой линии горизонта. Почему-то, я мог дышать только верхушками лёгких и короткими вдохами, остро чувствуя недостаток кислорода. Воздух избы рядом со мной был темнее и, казалось, грязнее, но им я только что дышал совершенно легко. Предо мной вообще встал выбор, чем дышать? Воздухом избы или тем, что в видении... Тут меня осенило, что я не помню себя взрослым, потому что никогда им не был! Я перестал косить глазами в видение и выбрал дышать воздухом избы. Я всё время воспринимал её вокруг себя вместе с картинкой из фантазии. Опять моё дыхание сделалось незаметным и лёгким.

Потом почти всю жизнь я прожил рядом с тем местом, где я «вылез» из автобуса. Там лежит широкий асфальтовый тротуар, но автобус, из которого я «вылез», исчез, как вид транспорта. Автобусы стали другими, кажется, дважды или трижды. У меня в паспорте вклеена фотография, где я в клетчатой рубахе. Паспорт с фотографией в костюмчике я потерял и сфотографировался кое-как, спешно получая новый. Рубаха хоть и не красная, но красная была до неё: тётя Валя подарила. Эта рубаха мне подошла, как вторая кожа, я износил её до дыр. Потом я сам купил вторую вдогонку, но продлить удовольствие уже не удалось. Она была, скорее, зелёная и с клёпками вместо пуговиц и настолько же мне посторонная, как первая была личной. На паспорте я, действительно, выгляжу как работяга... Видение использовало известные мне элементы настоящего, где я ещё миленький, как использовало известный мне автобус. Кое-что всё-таки было из будущего...

Как-то дома появилась азбука с отличнейшими картинками. Я много раз рассматривал их, но мать тянула с первым занятием. Мы сидели уже в новом доме среди вещей, ещё не распределившихся по своим местам, и я подтолкнул её к первому занятию. Мы начали изучать азбуку, почему-то, не с первой страницы... Я уже много раз видел эту картинку: в деревянной клетке сидят два зайчика, рядом была нарисована такая же клетка, где сидел один зайчик, второй был нарисован за пределами клетки. Мама стала меня учить: «В клетке сидят два кролика. Один убежал. Что нужно сделать?». Я даже не стал выяснять, почему это кролики, а не зайчики. Мне хотелось поощрить маму быстрым ответом:

Нужно поймать его и посадить обратно!

Мама, почему-то, опускает руки: «Тебя рано учить...». Я не понимаю, в чём дело? Оказывается, нужно было от двух отнять один... Услышав это, я был в недоумении.

Последовательный счёт до десяти кто-то рассказал мне без мамы, дальше всё повторялось самым прозрачным образом. Можно было считать, пока не надоест. Ещё до всякого счёта мне известно, что восемнадцать копеек больше шестнадцати копеек на две копейки.

Как бывшая колхозница, бабка получала пособие за потерю кормильца и строго упоминала все свои копейки из «пензии»: двадцать семь рублей и 29 копеек. Никаким своим богатством бабка не брезговала, даже слыла скупой, но в её скупости была одна прореха. Если я сопровождал её в магазин, где она покупала кирпич хлеба за 16 копеек, то по своей инициативе она покупала мне ромовую бабу за 18 копеек. Я быстро заметил, что маленькая ромовая баба стоит, как бы, много денег, и спросил у неё. Она горестно подтвердила: «больше на две копейки». Ромовая баба начинала быть вкусной снизу. Я и начинал её есть снизу, но, добравшись до сухого верха, тоже съедал. Скоро я полюбил ромовые бабы. Самым большим сокровищем примерно в то время у меня были 85 копеек. Я копил деньги, чтобы купить себе конфет. Копить нужно было ещё долго. Самые дешёвые конфеты стоили один рубль. Они совсем не нравились мне, но это был нижний порог цен. Накопленные деньги хранились у крыльца под железякой, на которой лежала тряпка, чтобы вытирать ноги... Однажды я нашёл в траве стёртый большой пятак, сбегал в сокровищницу и снова побежал искать. Денег в траве больше не оказалось. Я вернулся сосчитать то, что уже накопилось, хоть и так помнил. Под железякой денег не было. Совсем! Их серебристая горсть только что лежала здесь. Я бы утерпел плакать, но всё так быстро случилось.

Мой рёв привлёк внимание матери. Мне пришлось ей объяснить, что я потерял деньги. Она сказала, что нашла их, мыла крыльцо и, зачем-то, подняла железяку... Моё сознание немного просветлело. Пострадала только моя тайна. Недавно бабка жаловалась, что потеряла какие-то деньги. Мать отдала их ей.

Мои слёзы вернули всё на место, но желание копить деньги пропало. Я истратил восемьдесят пять копеек, наверное, на ромовые бабы: покупка конфет осталась недосягаемой мечтой.

Дядя Толя, который был крёстный (вообще-то у меня три дяди Толи), вдруг попросил проводить его до трамвая. Это был первый предлог в моей жизни, и я принял его за чистую монету. По дороге дядя Толя стал рассказывать про какого-то человека, который в тайне от всех копил деньги... Он накопил много, но потом умер, не успев их истратить. Концовка истории имела явно назидательный характер. Мать, зачем-то, гнала волну... Но пример мне не подходил: умирать я не собирался, деньги копить, кстати, тоже. Это было скучно объяснять.

Зачем тебе деньги? – задал вопрос дядя Толя.

Вопрос был довольно нелепый. Я не стал вдаваться в априорную сторону дела и кратко сказал, что хочу купить конфет. Он нашёл проблему пустяковой. В это время мы проходили мимо магазина. Дядя Толя вытащил из кармана сорок копеек и протянул их мне с неожиданными словами: – Иди, купи себе конфет каких-нибудь хороших! – Проводы до трамвая на этом прерывались. Я с сожалением посмотрел на деньги... они были неплохие. Не понимая, почему он сам не знает, сказал вынужденно про рубль за простые Услышав это от меня, он удивлённо перебил: – Да ты не умеешь покупать! Зачем тебе килограмм?! (я сразу начал что-то соображать). Купи себе сто грамм! Пойдём! – В магазине он сам купил дорогих конфет, и продавщица безропотно отвесила их достаточно много на сорок копеек.

С тех пор я умею покупать не только ромовые бабы. Крёстный сыграл роль в расширении моих возможностей. Обе крёстные матери тоже сделают это, но будут орудиями более дальнего прицела... Несколько раз бабка выговаривала тёте Вале, что Серёжка не крещённый. Бедная тётя Валя! Как она хотела этого, годы спустя. Но мёртвых уже не крестят.

Дядя Толя Лузин однажды заметил моё существование. Он казался особенно злым по сравнению с собой обычным и, как на грех, нуждался в помощнике.

Бабка что-то не спешила меня спасать. Она была с Лузиным всегда не согласна. Тамара тоже не проронила ни слова. Я смирился... Когда я мысленно выбирал себе «любимого дядю», вопрос о рейтинге Лузина даже не стоял. Он сразу двинулся в самый конец списка и прочно там укрепился. Первое место тогда держал дядя Ваня. Правда, я оговаривал с самим собой, что это не из-за меркантильных соображений. Это был муж тёти Веры. Всякий раз, когда он меня видел, то дарил железный рубль с солдатом-Освободителем или Лениным. Рубли, как ненужные вещицы, возникали у него из кармана. Кажется, началось это после истории с накоплением мной денег, но этой связи я тогда не заметил.

В конце концов, дядя Ваня поразил мне воображение... Сама тётя Вера сделала такой же жест, как дядя Толя, но без всяких выдумок проводить её до трамвая. Она пригласила меня с собой на Пятый и купила шоколадку. По дороге назад она ещё удивлялась, что я ем шоколад, как картошку, без смака. Они себе вообразили, будто, я завишу от сладкого.

По идее, на шоколадке всё должно было кончиться, но не кончилось для дяди Вани. Во время семейных праздников я крутился среди взрослых во дворе у бабы Нюры, оказывался возле всех, в том числе, и возле него... Итак, Лузин схватил деталь мотоцикла, которую я раньше не видел, с намерением её разбирать вместе со мной. Это был какой-то якорь. – Все хотят газовать! – ругал меня Лузин. – Никто не хочет копаться в моторе! – Это была неправда. Я не хотел никогда газовать. Он сам доводил свой мотоцикл во дворе регулярным газованием до пронзительного визга. Слова отражали какую-то реальность, но меня она не касалась.

Система уважения не позволяла мне возмущённо перебить Лузина. Я оглянулся на бабку. Она слушала его с каким-то даже одобрением. Казалось, они с Тамарой держат в голове какую-то мысль... Вообще-то, мнение о Лузине у всех у нас было одинаковым. Он слыл бешеным и ещё пьяницей. Лузин не только газовал во дворе, он носился на своём мотоцикле под сто сорок по городу. Родственники сторонились с ним ездить. Если это случалось, то запоминали это на всю жизнь. Мнение о Лузине досталось мне, главным образом, от бабки. У неё он не сходил с языка... Всё в этом мнении мне было понятным. Не понятно только, зачем этого Лузина вообще терпеть?

К счастью, Лузин не стал проверять, хватит ли у меня сил открутить винты на якоре, и открутил сам. Он резко бросал их на табуретку, вставляя в процесс обучения мат. Этот мат касался, скорее, винтов. Всё остальное с якорем он тоже проделал сам. Я добросовестно пытался вникнуть в смысл якоря, но не вник. К счастью, он и не проверял. Это была другая учёба, чем в школе. Скоро ему пришло в голову бросить на табуретке разобранный якорь. Мы пошли во двор газовать. Мне пришлось держать ручку газа... Я ждал, когда всё кончится, но время от времени получал удовольствие оттого, что мотоцикл визжит по моей воле. Неожиданно тётя Эля стала на нас ругаться через окно, выходившее в бабкин двор. Мы могли разбудить спящую Гальку – мою двоюродную сестру. Я перестал газовать и смылся. Не смотря на вечную готовность совершить какой-нибудь вредный поступок, Лузин к моему удивлению, не стал раздувать скандал. Мотор в ограде больше не взревел. В дальнейшем с обучением он ко мне не лез. Теперь я думаю, что это бабка и подстрекнула его. Она заботилась о моём будущем, а обучение понимала по-старинке – в социальной среде. И мы с Лузиным, как два дурака, оказались жертвами женского коварства... Бабка эпизодически пыталась меня чему-то учить, говорила со мной на довольно абстрактные темы, потом она делала вывод: «Ты ещё глупой».

От меня быстро отставали и остальные. Преимущество сироты свалилось на меня, как благодать. И я довольно рано осознал счастье быть предоставленным самому себе.

Для человека, обладающего способностью видеть будущее, бабка как-то странно распорядилась своей судьбой. Дед, которого она всё время побеждала, экономя рубли, рано умер. А проигрывал он ей поневоле, вообще-то слюнтяем не был. Дед бежал из немецкого плена с товарищами, немцы их поймали и сказали: «Расстреляем в следующий раз». В следующий раз он убежал удачно. Но по ехидству судьбы дед оставил одну хорошо бегающую ногу в медсанбате. Видимо, сдав экзамен с ногами, получил от судьбы, новое задание: с ним тоже справился, опять оказался лёгким на подъём и перевёз всю семью в город, поссорившись с председателем колхоза. Отец стал шофёром, и даже женился на дочери шофёра, как было им задумано... В то время это было, кажется, круто. Шофера были чем-то вроде космонавтов сейчас.

Как инвалид войны, дед имел льготы. На нашей улице жил точно такой же инвалид без ноги. Его даже звали, как моего деда. У него была «инвалидка», потом «запорожец». То же самое касалось моего деда. И судьба бабки могла сложиться иначе. Правда, мои родители так и остались бы соседями, зато моя неграмотная бабка могла жить, как советский comme il faut, даже приехать в деревню на личной машине, «поздоровкаться» с председателем. Петька бы (мой отец) отвёз. Но сложилось всё так, как сложилось...

Это сначала моя мать искала другой садик и отдавала меня крестить в церковь, потом возникла фронда. Такое отношение к бабке казалось мне естественным. Это была, всего лишь, моя бабка, я не понимал, что она извлечена из своей среды, что жизнь её «сокрушила». Этот дом был только для меня родным. Её дом был там, где она шестнадцатилетней шла по улице. И все соседи выглядывали из окошек: «Вон Марфа, какая красивая, идёт». В глубине души, где человек всегда один, бабка была обижена на мужскую половину семьи: «Привезли меня сюда, а сами ушли на пески». (бабка)

Иногда я задумывался, кем стану, сначала хотел быть инженером, как дядя Толя. Мне даже не приходилось выбирать, какой именно: оба брата матери были инженеры. И баба Нюра этим гордилась. Мать тоже ничего против инженеров не имела. Как, впрочем, и против генералов. Когда я сказал, что не хочу быть генералом, она мне объяснила: «Ну, что ты! Генерал – это хорошо, соседи скажут: сын Риммы – генерал». В общем, какое-то время я хотел быть инженером, но потом мне захотелось придумать что-то своё. Я решил стать писателем. Эти планы были на будущее: ни к чему меня прямо сейчас не обязывали. Помню, что я выдумал их осенью, когда было холодно, а летом на солнышке во дворе, когда крутил переднее колесо велосипеда, лежащего на боку, и представлял себя водителем автобуса, вдруг почувствовал озабоченность: «Мне десять лет, а ещё ничего не написано».

Я покинул солнечный двор. Крутить руль – было временное развлечение. Карандаш и тетрадный листок украсили бабкину кухонную клеёнку. Ручки летом не нашлось... Карандаш выдавливал на листке шероховатости клеёнки, и я написал хуже, чем мог: «Жил-был мальчик». Ноги мальчика сами пошли в сторону Пятого. На его плечах была голова, полная приключений, фантазии отзывались в каждом шаге мальчика.

Пока я этого не писал, я задумался, как именно написать: «Он пошёл на Пятый»? – или: «Он пошёл в магазин»? Всё равно получалось повествование о внешней стороне жизни, даже более унылое, чем сама жизнь. Ещё следовало придумать мальчику имя. Это поставило меня в тупик. Кроме собственного имени никакое другое не подходило: мои фантазии сразу пустели. Как вообще записывать фантазии? У них нет начала и нет конца. Какое-то время промучившись, я отложил проблему.


Continue reading this ebook at Smashwords.
Purchase this book or download sample versions for your ebook reader.
(Pages 1-46 show above.)